молоко
1.Памятка нашедшему тюленя
 
С марта по май на побережьях Приморья, в том числе в черте населенных пунктов, могут встречаться щенки тюленя ларги, рожденные в текущем году. Многие тюленята гибнут до конца весны из-за слишком раннего разлучения с самкой, не вернувшейся к детенышу из-за обстоятельств, трагичность которых несомненна. Недокормленные щенки не имеют необходимого для самостоятельного выживания запаса жира, и такие животные обречены на смерть. Признаки истощения тюленёнка видны даже непрофессиональному взгляду – у недокормышей резко обозначена шея, видны проступающие тазовые кости, имеются кожные складки. Таких детёнышей можно спасти и вернуть летом в море. Мы занимаемся выкармливанием, лечением и реабилитацией попавших в беду щенков ларги. Если вы встретите на берегу тюленёнка, которому нужна помощь, пожалуйста, не бросайте его погибать. Чтобы спасти тюлененка необходимо выполнить следующие действия: · Ни в коем случае не сталкивайте в воду истощенное или раненое животное, а наоборот, постарайтесь отсечь его от моря. · Свяжитесь с сотрудниками тюленьего госпиталя, сообщите им о найденном тюлененке и по возможности оставайтесь с ним до прибытия спасателей, оберегая его от собак. · Дождитесь приезда специалистов, обеспечивая животному лишь покой. · Не шумите. · Если вы решите эвакуировать тюлененка самостоятельно, то непременно выполните инструктаж специалистов. · Не согревайте его (перевозите в машине с выключенным отоплением) и не пытайтесь кормить: молоко – яд для тюленей, а рыбу они в этом возрасте еще не едят. · Ни в коем случае не помещайте щенка в ёмкость с водой. · Для собственной безопасности не гладьте тюленя – его укусы опасны для человека. Попавшая в кровь слюна морского млекопитающего может вызвать тюлений микоплазмоз. ps. ЕСЛИ ВЫ УСЛЫШАЛИ В КАКОМ-НИБУДЬ ТВ-РЕПОРТАЖЕ О ТОМ, ЧТО МЫ НАМЕРЕНЫ ВЫКАРМЛИВАТЬ СПАСЕННЫХ ТЮЛЕНЕЙ МОЛОКОМ, ЭТИ СВЕДЕНИЯ - ЖУРНАЛИСТСКАЯ ОШИБКА Иногда требуется помощь и вполне упитанным тюленятам. Если, несмотря на внешне хорошую кондицию, тюленёнок выглядит вялым, ослабленным, не пытается убежать в воду при вашем приближении, то это верный признак того, что с ним не всё в порядке. Вот эта пятикилограммовая самочка в крайней степени истощения вернулась в море, превратившись в здорового и сильного зверя: Тюлени часто запутываются в обрывках сетей и медленно умирают от удушья или ран (как было бы в этом случае, если бы не пришла помощь), или от истощения, так как не могут нормально двигаться и охотиться. Еще одна беда тюленят - нефть. Этот щенок был найден в 2009 году во Владивостоке в районе Эгершельда и передан в руки специалистов «Тюленя». Осенью он благополучно вернулся в море. Если бы ему не была оказана помощь, он бы погиб: испачкавшись в мазуте животное становится жертвой сильной интоксикации. Сотрудники «Тюленя» обещают информировать вас о дальнейшей судьбе спасенного вами животного, а также пригласить вас на его выпуск в море.
2.ТЮЛЕНЬ
 
Мы оказываем экстренную помощь тюленям, попавшим в беду. Обычно такая помощь требуется детёнышам, слишком рано разлученным с самкой, а также пострадавшим в непосредственной близости от населенных пунктов (раненым, покусанным собаками, испачканным нефтепродуктами). Наша главная цель – вернуть животное в естественную среду обитания здоровым, неприрученным, владеющим навыками самостоятельной охоты. молоко – ЯД для тюленей Если вы, гуляя весной по побережью в окрестностях Владивостока, обнаружите тюленёнка, позвоните по любому из телефонов, указанных в контакте. Мы незамедлительно приедем. Мы также приедем за животным, найденным в любой точке побережья Приморского края. В этом случае, чтобы исключить возможный вред, мы попросим вас четко выполнять наши инструкции до момента нашего прибытия. Люди, пожалуйста, будьте добры и жалостливы к детям моря. Не обижайте их! Помогите им, если видите, что они в беде. Не бросайте их умирать от ран, боли и голода. Всего лишь один телефонный звонок и немного личного времени могут спасти жизнь. Сайт сделан при спонсорской поддерже интернет фирмы "doc2web", Голландия.
3.Барнетт
 
Линор ГОРАЛИК НЕ МЕСТНЫЕ М.: АРГО-РИСК; Тверь: kolonna, 2003. Серия "Библиотека молодой литературы", вып.22. isbn 5-94128-071-8 Обложка автора. 96 с. СОДЕРЖАНИЕ Бездомные в этом городе – мы... ЖИЗНЬ НЕЖИВОТНЫХ Снился секс с nn... Никто не зовет меня играть в салки... Видимо, умрем от какой-то неочевидной боли... Подойти на улице к плохому дядьке... У меня на левой руке вырезано... В горле твоем пищаль, в голове блицкриги... К нам пришел спаситель... Смертию смерть поправ, больше не оживем... Катечка говорит... СКАЗКИ ДЛЯ НЕВРАСТЕНИКОВ Она говорит мне: у меня ноги промокли... В чашечке молоко, в блюдечке пастила... Господи, живем, как в тамбуре... Машенька в саду собирает яблоки... Так можно долго лежать... Выйдешь в один из разогретых... Пеночка поет в белой чашечке... Я вынашиваю под сердцем камень... ЭЛЕКТРИФИКАЦИЯ Катичке говорю... Незнакомое слово "марчик"... Где? – нет, это ничего, не болит... Под шагами его осиновые ветки ломаются... Добрые люди извините что мы к вам обращаемся... Во вторник можно или в среду... Вижу тебя, вижу тебя, сиротку... У меня в семье о заболевших... Веточкой перешибем бревно... ЭКУМЕНИЗМ Сейчас я покажу вам фокус про сострадание... * * * Бездомные в этом городе – мы. Укутанные милиционеры – мы. Старушки с кислой капустой, ворона на станции метро "Преображенская", прямоногая лошадь под Жуковым, жених и невеста, фотографирующиеся на нулевом километре, матерящийся водитель над раззявившимся капотом, целующиеся девочки на эскалаторе, человек-бутерброд перед "Пирамидой" – это все мы. А сами мы не местные. ЖИЗНЬ НЕЖИВОТНЫХ 1 Видела хомяка сегодня, который от меня год назад ушел. Ушел, когда появилась кошка, – она не то чтобы его съесть или что-то такое, но вела с ним долгие разговоры, что если бы он был – другим, то ее бы, конечно, никто заводить не стал. Я подозревала, что кончится плохо, но сделать ничего, казалось мне – тогда казалось! – не могла. Ушел он ночью, босиком, без копейки денег, было холодно уже совсем, и я думала – погиб, плакала и кошке кричала бессмысленные обвинения, и заперлась на ночь от нее, а она легла в гостиной на диване. А вчера в парке Горького он меня окликнул. Я даже не поверила сначала и не узнала фактически его. Он опустился ужасно, шерсть клочьями, морда одутловатая какая-то, это кошмар. Ходит вперевалку. Бросился меня обнимать и сразу попросил пива поставить, и еще привел с собой хмыря какого-то, но хмырь, слава богу, заделикатничал и отказался. Я даже заплакала, так он выглядел страшно, пиво было рядом, на лоточке, я говорю: пойдем, сядем на скамейку, но пока шли, он уже выдул полстакана, как будто ему пасть жгло. Я даже не знала, как его спросить что, но он сам все сказал: он тогда ночью сразу прибился к бомжам в переходе под Пушкинской и с ними ходил почти месяц, – рассказывал мне, ужасная жизнь какая, господи, мы и не представляем себе. Но с бомжами ему было трудно, потому что сам он в переходе не мог побираться, например, – его не замечали, а на прокорм ему не подавали, типа, он мелкий очень, ну, большое дело такого прокормить, – никто не жалел его. И он уже просто, ну, чувствовал, что лишний рот. И тогда его какой-то Карась, Лосось, – не помню, один из бомжей, – он его свел с хмырем этим, который с нами не пошел. Этот хмырь, оказывается, фотограф, у него поляроид, и хомяк гордо мне так сказал: – который Паша ни разу еще не пропивал! Паша взял хомяка моего в долю, и теперь они вот в парке работают: Паша детей с хомяком фотографирует и за это кормит и поит. У меня просто сердце разрывалось, я не могла поверить даже, что это все – из-за меня! Из-за пизды этой, кошки моей блядской, – и из-за меня, в первую очередь! А хомяк такой ангел, он увидел, что я заплачу сейчас, и начал мне говорить про вольную жизнь, и что они подходят творчески, и что скоро купят нормальную, типа, "технику", "и тогда Пашин талант нас еще вынесет на такой гребень!.." И тут он говорит вдруг: "Эх, деточка, деточка, всю бы я с тобой жизнь прожил... Я ведь тебя любил." И я реву уже, как дура, и говорю ему: вернись, я ее выкину нафиг, будем с тобой... – и знаю же, что вру, и только надеюсь, что он откажется! Это ужас был какой-то. И он сразу: ой, нет, нет, ты что, я вольная тварь теперь, вкус к творчеству, то, сё... И смотрит уже в сторону, и говорит: ну, все, типа, там школьники идут, я пойду, работать надо, – и просто со скамейки в траву!.. И все. Я не стала его искать. Подошла молча, дала Паше сто рублей. Надо было пятьсот. 2. В зоомагазине на Пушкинской белая мышь, влезши задними лапками на серую, передними вцепившись в решетку, шипела забившейся в угол соседней клетки толстой и перепуганной морской свинке: "Отольется тебе, стерва... В парк Горького тебя купят... Колесо крутить будешь..." 3. Соседская собака у лифта разговаривает с утра со своими блохами. Я делаю вид, что поудобнее устраиваю ключи в сумке, а сама слушаю. "Не знаю я, – говорит собака, – вроде раньше он такого не делал. Но ведь серьезно, я вот буквально стою, ем, а он подходит, и так лапой, лапой! Ужасно все это. Даже, понимаете, не больно, а... Вот обидно, ужасно обидно. Ведь сколько лет, мне же никогда жалко не было, он бы сказал, я б отдала, – пожалуйста, кушай, я, что ли, раньше не голодала? Голодала, всякое бывало, и мне еду отдавали, и делились, и все... Ох, ладно, – говорит собака и вздыхает, – не буду, а то расплачусь сейчас, ну его..." Одна блоха гладит собаку лапкой, а другая вздыхает и говорит: "Да, у нас с этим как-то..." Это я уже из лифта слышу. 4. Пока мы в очереди стояли – а сесть негде было, полно народу, хоть и восемь вечера уже, – я его развлекала какими-то сказочками. В ветеринарной клинике всегда лучше ждать, чем в больнице: люди никак на тебя особо не смотрят, когда ты шепчешь сказочки в чье-нибудь мохнатое ухо, потому что они сами такие, даже те, кто идет, скажем, с собакой и не смотрит на нее, как если бы за собой санки тянул, – они все равно понимают, это сидит где-то в голове у них. Эта клиника на Сиреневом бульваре – круглосуточная, я, когда нашла ее, очень радовалась, потому что я всегда боюсь, что что-нибудь случится с кошкой. Я кошку совсем не понимаю и не чувствую, поэтому мне кажется, что я не замечу, скажем, приближающейся болезни, зайду с утра на кухню – а она лежит на правом боку и дышит так, что все понятно и без ветеринара, и мне страшно. Словом, радовалась я клинике этой, но кошка-то в порядке, а вот как пришлось. Тапка на руках у меня сидел тихо, я старалась думать, что он спит, а в очереди мы были за старушкой с черепахой. Старушкам черепахи обычно ни к чему, – ее не погладишь даже толком, но перед нами правда стояла (сидела) старушка с черепахой, может, ей ее внуки подарили или уехали на каникулы и отдали кормить, старушка держала черепаху на ладони, черепаха безвольно вывесила наружу задние лапы, а передние и голову не показывала, наверное, не могла – или ей свет мешал. Я сказала старушке: может, ей свет мешает, ее, может, в сумку посадить? – у старушки сумки не было, и мы пока положили черепаху в мой рюкзак, только она может написать, – сказала старушка, – ну, сколько там того написать, говорю. В комнате, куда мы все, за запертой дверью орала кошка, бешено совершенно орала, и я все готовилась к тому, чтобы как эту кошку вынесут – быстро отвернуться и Тапке ладонью тоже глаза прикрыть, что-то было такое с этой кошкой явно, чего видеть не надо ни ему, ни мне. Я первый раз была в ветеринарной клинике, до сих пор бог миловал, и самое странное было, что тут пахло, как в человеческой больнице, ничуть не животными, а именно – йодом, столовой (почему??), лекарствами и железом, как будто животные переставали здесь быть пахучи и грязноваты, переставали писать на пол, пахнуть шерстью, чесаться, а превращались в силу своего страдания в почти-человеков. Но уж стонов-то и криков здесь было побольше, чем в любой человеческой больнице, – вот стискивать зубы и терпеть животные не умеют, нет у них этой школы – маму не разбудить, мужа не потревожить, – они кричат – те, кто умеет, конечно, животные-то не все умеют, не то что мы, – но зато уж плачут почти все. Тут вынесли кошку (и я молодец, мы от нее вовремя отвернулись, не видели ничего, совсем, я большой молодец) – она, наверное, плакала ужасно, а я пела Тапке песенку, чтобы он ничего не слышал. Старушка вдруг дернулась и протянула к рюкзаку руку, я вытащила черепашку (напИсала, да), и старушка ее положила на ладонь, вздохнула, засеменила, но не в 411, куда мы с Тапкой стояли, а куда-то влево, я спросила: а Вам разве не...? – и мне мужик с собакой сказал: мы все в процедурную, идите, – и тогда я сказала: Тапка, через 15 минут все уже будет проще, ты понимаешь? – и мы пошли. За дверью я сразу споткнулась о коврик и что-то зазвенело, а врач посмотрел на меня и спросил: "И?". "И" – это было хорошее начало. Я посадила Тапку перед ним на стол и сказала: не спит. Не понял, сказал врач. Не спит, говорю, перестал спать по ночам, у него что-то болит, наверное, дайте ему, ну, не знаю, что. Врач смотрел на меня и молчал. Господи, говорю, ну что вы смотрите на меня, это же собака, вы же ветеринар, сделайте что-нибудь! "Сядь, – он говорит, – сядь, платок есть или дать тебе?" Да не плачу я, – говорю, – ну, правда, – но ведь это невыносимо, послушайте, он не спит уже сколько, может, болит ухо у него, может, я не знаю, где-то заноза, может, у него опухоль внутри, да прекратите же на меня так смотреть, ну что вы строите из себя полудурка, я же чувствую, блин, я же не истеричка, я серьезно – чувствую, ну хоть посмотрите его! Он стол обошел и погладил Тапку по голове, и я ему говорю: ну хоть пощупайте его, только, ради бога, осторожно. Он Тапку перевернул на спину (уши свесились со стола двумя тряпочками) и почесал Тапке живот, и нажал чуть-чуть, очень осторожно, и пока я сморкалась и пыталась вытащить кошелек, Тапкин живот тихонечко играл: we wish you a merry christmas, we wish you a merry christmas, we wish you a merry christmas, and a happy new year! 5. Маше Левченко Просто, милая Машенька, им совершенно некуда больше деваться, кроме как. Я иногда думаю – что же за жизнь скотская, если не выгонять их – они нас съедят, а если выгонять – что с ними будет? Я, когда маленькая была, думала, что они исчезают совсем, а потом, когда мой длинноволосый любимый (почти первый, максимум второй) учил меня варить кофе на маленькой плиточке в общежитии для аспирантов, я все поняла, и тут же подумала: а куда им еще, кроме как? Там, в кофейной баночке, совсем как у нас внутри – темным-темно, пахнет остро, под лапами грюкает, пересыпается, – это не грехи наши уже, это просто зерна кофейные, – но эффект похож. Они, когда мы их выгоняем, маленькими становятся и там, в кофе, живут. Черненькие, с редкой шерсткой. Зубки наружу торчат. Кофе себе выбирают по сортам, у них наука целая, я давно поняла, – вот мой страх перед лестницами, когда я его скрутила и выпихнула из себя, наконец, ушел в тот "Карт Нуар", который я Настику прошлой зимой по ошибке принесла, растворимый вместо зернового, – ему, страху этому, конечно, только в растворимый и была дорога, очень был эфемерный потому что страх, совсем случайный. А детские мои страхи – перед четверкой, перед тренером, перед сонным чудищем, – уходили, изгнанные, изжитые из меня, в напиток "Цикорий", – ненастоящие были потому что, только подделывались под старших товарищей, которые уже позже, в юности, всей толпой ко мне пришли. Но и из "Цикория" при варке норовили выбраться, я садилась на табуретку у холодильника и смотрела, как начинает шевелиться и лезет из маленькой турки темно-коричневая, пузырящаяся спина, ерзает, подрастает и подрастает, – я с ужасом думала, что если мама в эту спину сейчас – немедленно! – не ткнет ложкой, то одним махом вырвется из гущи сморщенная щетинистая лапка, схватится за край турки, подтянется... – и уже не упихнуть обратно, и опять бояться до смерти и тренера, и четверки, и с санок упасть. Но мама тыкала, тварь уходила в подгущевые цикориевые глубины, нет, думала я, нет, быть мне отличницей. Уходила в комнату, к урокам, к чистенькому дневнику. А когда постарше стала – ну, там все понятно, страх перед войной – в израильский "Элит", перед обществом – в illy, перед сексом – в costadora, перед Россией – в "Моккону". Я привыкла и кофе не пью уже давно, – повторное заражение, зачем? Привыкла я. a вот вчера, Машенька, мне ночью звонил один человек и говорил: ты совсем страх потеряла, что же ты делаешь, где твой инстинкт самосохранения, ты страх потеряла совсем, что ли, ты вообще думаешь, как ты живешь, совсем, что ли, ничего не боишься, потеряла всякий страх, да? И я ему сказала: я Вам позвоню через пятнадцать минут, хорошо? – и пошла на кухню, там еще оставалось что-то в банке с lavazza, которую я для гостей держу. Вдохнула-выдохнула, встала над джезвой с большой ложкой, и вот как полезло, я глаза закрыла и ложкой – не внутрь его толкать, а как потащу – наружу, наружу! – рука дрожит, но ничего не пролила, кажется, только конфорку завернуть сил не было, шипит все, но он-то уже в ложке должен быть, да? Стою и боюсь, ложка легкая совсем, наверное, думаю, ничего в ней нет, дура, насочиняла себе, большая уже коровища, а всё сказки, сказки, ну же, открой глаза, ну! – и открыла. Сидит в ложке, крошечный, мокрый. Весь трясется. Холодно, говорит, у тебя. * * * Снился секс с nn. Значит, сильно соскучилась. Можно позвонить и сказать, но у нас так не заведено, заведено наоборот. Можно терпеть дальше. Можно написать тебе: "Снился секс с nn. Значит, сильно соскучилась. Можно позвонить и сказать, но у нас так не заведено, заведено наоборот. Можно терпеть дальше. Можно написать тебе." * * * Никто не зовет меня играть в салки, скакалки, лошадки, прятки, и я могу вполне спокойно выходить из дому в чистом и белом, не опасаясь, что потной ладошкой схватят за руку, прошепчут на ухо сакральное: "Пади!" – и придется падать в лужу или на снег, или просто на пыльный асфальт, на привядшие лепестки вишневого цвета. Никто не зовет меня играть в пожарников, летчиков, гонки, войнушки, и я прохожу вдоль стены своего дома, огибаю метящую пространство маленькую собачку, и детским почерком надписанная картонка – "Эта сторона опасна лазером!" – с подтеками вчерашнего вялого снега относится не ко мне, и лазер, наверное, обогнет меня, как я огибаю собачку. Никто не зовет меня играть в сестрички, в дочки-матери, в роддом, в парикмахерскую, и я сжимаю губы перед зеркалом, большими ножницами сама подрезаю челку, – конечно, ровно, конечно, тонко, конечно, не на полголовы. Выросла, – говорит тетя Аня, – выросла, похорошела. Выросла, похорошела. Прячусь сама и сама говорю – давай, до вечера, от войнушек стараюсь эвакуироваться через полсвета – туда-обратно, туда-обратно, в дочки-матери играю плохо, – мамой не хочу, видимо, дочкой, видимо, не умею. Анька когда-то говорила: я не играю с тобой, боюсь, – у тебя все всегда получается. Анька, Анька, раз-два-три-четыре-пять, я иду искать, ничего не бойся, я выросла, похорошела. * * * Видимо, умрем от какой-то неочевидной боли, не поймем даже, от чего. Зато будет нехитро и нестрашно, и многого не успеем и даже этого не поймем, словом, сложится всё удачно, удачней некуда. Умрем, скорее всего, от какого-нибудь не реализовавшегося события в прошлом, может быть, отстоящего лет на десять (с возрастом – на двадцать, тридцать), от какого – не узнаем, и даже если бы не умерли – никогда бы не догадались, что же именно, что. Самое ужасное заключается в том, что "десять лет назад" – это уже не в детстве. Еще в простительной незрелости, да, но уже не там, где самому себе всё списываешь. Жизнь-то, как морковный хвостик, затвердевает, начиная с какой-то точки, кончик мяконький, а у середины уже не переломить. И вот "десять лет назад" – уже твердые совсем, под нажимом похрустывают. Не подавиться бы. Умрем же, скорее всего, от болезни маленькой какой-нибудь клеточки. Скажем, под языком, на кончике пальца, в сгибе локтя, на фотографии в нижнем правом углу, на оборотной стороне открытки не помню чьей. И больно-то не будет, так и не поймем, почему вдруг лежим и не встать. * * * Подойти на улице к плохому дядьке и сказать: дядечка, ой, какой ты хорошенький, как тебя зовут? Плохой дядька, наверное, покосится на меня недобро, потому что и мама, и папа, и воспитательница детсада, и первая учительница, и последняя учительница всегда говорили ему не заговаривать на улице с незнакомыми, – но у меня будет лицо открытое, дорогой костюм, иностранная конфетка в руке и глаза такие ласковые, что плохой дядька – пусть настороженно, пусть стоя в пол-оборота, – но все-таки ответит мне, как его зовут: "Ну, Николай...". Какое, скажу я, имя красивое – Николай, – и улыбнусь ласково, и протяну плохому дядьке иностранную конфетку, на корточки даже присяду рядом с ним и, глядя снизу вверх, скажу: Николай, а где же твои мама и папа? Плохой дядька конфетку возьмет и сунет ее за щечку и, фантик теребя в пальцах, скажет нехотя: "Ну, умерли...". И я опечаленно покачаю головой, и возьму Николая за большую теплую ручку с погромыхивающими тяжелыми часами, и скажу: "Тебе, наверное, бывает очень одиноко?" Плохой дядька шмыгнет носом и скажет: "Не-а..." – но ясно будет, что врет. "Кто ж за тобой смотрит?" – с фальшивой заботой в голосе поинтересуюсь я, глядя в его печальные, морщинками обведенные глаза. "Ну, жена..." – скажет плохой дядька и передвинет иностранную конфетку за другую щеку. И тогда я сделаю вид, что меня внезапно осенило, – и весело скажу: "Николай! А не пойти ли нам с тобою ко мне в гости? Во-первых, у меня есть еще много разных конфет, ты таких, наверное, не пробовал, а во-вторых, мы сможем посмотреть по видику интересные мультики! Ты же любишь мультики?" – и, увидев в глазах плохого дядьки сомнение и недоверие, я быстро добавлю: "Или даже не мультики, а "Брата-2". А?" – и, снова взяв его теплую руку, вставая с корточек решительно, как если бы больше нечего было обсуждать, поведу плохого дядьку к своей машине, убедительно прибавив: "А через пару часиков я привезу тебя прямо домой, к жене, и не надо тебе будет на метро добираться, хорошо же?" – и, усадив плохого дядьку в машину, пристегну его, неумелого, ремнем безопасности, и потом, ночью уже, скажу ему: только помни, Николай, это наш с тобою маленький секрет, смотри, не рассказывай никому. * * * У меня на левой руке вырезано: "Отвернись", а на правой – "remember, you bitch", левая заживает уже, а правая пока нет, значит, смотреть уже можно, забыть еще нельзя. Смотреть уже можно, но лучше с некоторого расстояния, в детали не вникая, лучше даже боковым зрением, и тогда меньше пугаться, хотя, собственно, пугаться особо нечего, скоро заживет совсем, можно будет забыть. Всё заживет, всё, – обои рваные срастутся, затянется трещина в кухонном окне, – сначала липким чем-то, потом покроется корочкой, потом зарастет, – дверь в туалет отрастит из культи новую ручку, даже сильнее прежней, на поредевшей одежной щетке пробьются новые волоски. Будем выздоравливать, будем забывать, а смотреть – нет, не будем, так не выздороветь и не забыть, – а будем носить длинные рукава, и тогда постепенно, постепенно. Длинные рукава будем носить в этот раз, в следующий, может, высокий воротник, а как-нибудь случится дойти и до очков солнечных, или перчаток, или юбки длинной, – это уж где что напишем, куда попадем. Но сейчас будем выздоравливать, вон уже сигарета не падает, вон уже люди с лицами за окном пошли. * * * В горле твоем пищаль, в голове блицкриги, губы сложены орудийным жерлом, шестизарядный механизм, спуск под левым коленом, доброе утро, мой ангел. Доброе утро, вот тебе мартиролог, тонкими пальцами аккуратно впиши мое имя между Ольгой и Ярославной, дату оставь открытой – пока неясно, сколько мне еще умирать в твоей светлой горенке на проспекте Вернадского, дом четыре. Загляни в холодильник, видишь – зима, видишь – лед на Яузе, снег на полках, дети играют в Карбышева, три фигуры особенно удались им, и лучше всех – девочка, защищающаяся от струй руками. Загляни в духовку, видишь – лето, видишь – костры геенны выстроились в три ряда и приветственно машут мне ровными языками, "ждем, – говорят, – приезжай, скучаем", видишь – жирная чернота украинского чернозема, колкие крошки разбитых стен "Интуриста", запах кислой капусты из бочек ресторана "У Швейка", летняя веранда, зонтики, хорошенький мальчик в обтяжку блюет на заднем дворе мясным пирогом и пивом, двадцать четыре часа до чумы, он первый. Кажется, мне уже не страшно, кажется, еще не больно. Загляни в мартиролог – видишь, осень, видишь, третьей строчкой идет Сталлоне, шестой – Шварцнеггер, видишь, это мое имя, ты вписал его утром между Ольгой и Ярославной, и теперь мне не страшно потеряться или забыться, можно, мой ангел, я забудусь, пока кровь идет тонкой струйкой и голова только начинает кружиться, в горле моем бабочка, в голове духовой оркестр, губы хватают воздух и рвут в клочки, как пальцы – простынь, многозарядный механизм, спуск на обоих запястьях, затяни потуже. * * * К нам пришел спаситель, говорит: "Милые дамы, это совершенно безнадежный случай, я умываю руки. Я советовался с коллегами, мы даже запросили помощи у нескольких крупных НИИ в Массачусетсе и Лиссабоне, но, видимо, изменить что бы то ни было уже не в наших силах. Я понимаю вашу скорбь, но при этом совершено не чувствую себя вправе подавать вам напрасные надежды". Мы говорим: господи, дорогой спаситель, но неужели ничего, ничего, совершенно ничего нельзя для него сделать? Он берет мою ладонь в свои ладони, смотрит мне в глаза и говорит: "Мужайтесь". Тогда сестра начинает плакать, а я стараюсь держаться и говорю: спасибо Вам, я понимаю, Вы сделали все, что могли, просто это настолько больно, невыносимо... Он смотрит на меня с состраданием и говорит: простите меня за бестактный вопрос, сколько Вам лет? Двадцать семь, – говорю я, и слезы текут мне в рот, – двадцать семь. И тогда он говорит мне: я, наверное, покажусь Вам циничным, но Вы еще молоды, у Вас будет другой сливной бачок. Это, конечно, не восполнит вашей утраты, но все-таки... Я хочу ударить его, конечно, но понимаю, что он просто старается меня утешить, и с усилием говорю: спасибо вам, правда, спасибо. Когда он уходит, я возвращаюсь в гостиную и говорю сестре: Лена, пойдем, тебе надо что-нибудь съесть, на тебе лица нет, – и мы идем в район кафе маленькими улочками, держась подальше от магазинов сантехники. * * * Смертию смерть поправ, больше не оживем, третьего раза не дано, и спасибо, вырвались, теперь – поспать, отдохнуть. Вчера мы бились и бились, позавчера мы бились и бились, третьего дня мы едва не упали замертво, когда поняли, что нам еще биться и биться, и вот наконец – поспать, отдохнуть. Если у меня вдруг откроются глаза – ты их пятачками, если у меня вдруг рука упадет – ты ее на грудь. И я тебе тоже так, здесь надо друг за друга, иначе не отдохнуть, не поспать. Смертию смерть поправ – это нам не очень хорошо, это как-то напрягает и обязывает, мы ведь должны что-то делать теперь, поправ? – нет, поспать, отдохнуть. У меня горло болит, как ты думаешь, я умру? Вот и я думаю, что не знаю. Но ты пятачками, если что. Мы вчера бегали по Тверской; ну так – бегали по Тверской, не для здоровья, господь с тобой, просто бегали, туда-сюда, от телеграфа до Охотного ряда, и выбежали бы на Моховую, если бы не упали в переходе. * * * Кате Андреевой Катечка говорит: "Ты ведь можешь в любой момент у меня пожить, ты же знаешь, у меня и место есть, и всё, в любой момент, даже не задумывайся". Катечка говорит: "Это ты замоталась просто, так же тоже нельзя", – и я ей ладошку целую, – и так тоже нельзя, и я, конечно, задумываюсь, не раз задумаюсь еще. Катечка, так нельзя со мной, я ведь действительно могу прийти и в любой момент, и в неподходящий, и в страшный, в особо какой-нибудь страшный момент могу остаться пожить, а потом как? Мы же перепутаем всё, все наши свитера и маечки, хвостики от модемов перепутаем и наших мальчиков, ключи перепутаем и полотенца в ванной, будильники и подушки, а потом мне уходить пора будет, – как мы разберем всё это, на что поделим? Катечка, говорю я, Катечка, спасибо тебе, только у меня, знаешь, сегодня в голове что-то клацает, перебивается со звона на треск, с воды на хлеб, не сердись, говорю, Катечка, я неумная, я вчера оказалась неизвестно где, я и сейчас непонятно кто. Катечка, говорю я, я пожить к тебе приду, ты меня не выгонишь? Ну что ты, говорит Катечка, ну что ты, ну что ты, зайчик. СКАЗКИ ДЛЯ НЕВРАСТЕНИКОВ 1. Настику Жили-были братик и сестричка, и один раз на Новый Год родители подарили им хомячка. Хомячок был маленький, рыженький, он умел подавать лапку, и дети его очень любили. Братик и сестричка сделали хомячку уютную клетку, постелили в ней мягкий коврик из старого полотенца и всегда следили, чтобы у их хомячка была в поилке чистая водичка. Детям очень нравилось, когда их хомячок хорошо кушал, и они старались приносить ему ту еду, которую хомячок любил больше всего. Хомячок ел и зернышки, и яблоки, и тыквенные семечки, и кабачки, и сыр, – но больше всего ему нравился мелко нарезанный овощной салат. Когда дети это поняли, они очень обрадовались, и теперь каждый день они мелко резали для своего хомячка овощной салат. От салата хомячок стал очень быстро расти, и уже через неделю пришлось переселить его из клеточки в коробку от телевизора. Дети продолжали не чаять души в своем хомячке, но салату ему требовалось все больше и больше, через месяц хомячок каждый день съедал уже целую выварку мелко нарезанного овощного салату, и детям пришлось забросить уроки, чтобы с трех часов дня становиться к столу и вместе мелко резать для хомячка овощной салат. Очень скоро, когда хомячок уже занимал всю детскую, а сами дети переселились жить на балкон, братика и сестричку выгнали из школы за неуспеваемость. Сестричка немножко поплакала, а братик сказал: "Ничего, зато у нас есть наш хомячок, мы ему нужны и он никогда нас не покинет. Скоро полдень, идем, нам пора на кухню – мелко резать нашему хомячку овощной салат". Когда дети дорезали первую цистерну салата, к ним на кухню пришли мама и папа, и папа сказал: дети, вам уже почти по тридцать лет, и пора понять, что ваш хомячок – никакой не хомячок, а страшный и ужасный salad monster, о котором нам даже писали в журнале "Афиша". Мы должны выгнать его – или он съест ваши молодые жизни вместе с мелко нарезанным овощным салатом. Нет, сказали братик и сестричка, вы не можете заставить нас разлюбить нашего хомячка! – и они сбежали из дома, а salad monster ехал за ними на подъемном кране. Братик и сестричка сняли маленький-маленький домик далеко за городом, а прилегающий к домику пустырь обнесли высокой чугунной решеткой, которую salad monster мог погнуть, но не сломать. Теперь братику и сестричке было уже за шестьдесят, они просыпались на заре и сразу шли резать салат, чтобы к вечеру свалить его в конце пустыря огромной кучей, от которой к полуночи не оставалось и следа. Здоровье у братика и сестрички было уже не то, что раньше, к вечеру они еле держались на ногах, и однажды сестричка, глядя на свои мозолистые руки и слушая, как salad monster за окном ураганом сметает с таким трудом нарезанный овощной салат, сказала братику; "Знаешь, я, кажется, не люблю больше нашего хомячка". Братик обнял свою сестричку морщинистой рукой и сказал: "Мне тоже бывает трудно. Но мы нужны ему, он от нас зависит. Мы не можем его бросить". И правда, salad monster совершенно не мог жить без мелко нарезанного овощного салата; если ужин задерживался хоть на час, salad monster падал на землю, глаза его закатывались, и он тяжело дышал в предчувствии верной смерти. Но вот однажды в домик, где жили братик с сестричкой, пришло грустное-грустное письмо: их мама и папа умерли. "Я поеду на похороны, – сказала сестричка – а ты оставайся с хомячком. Справишься ли ты один с нарезанием такого большого количества салата? Это будет непросто!" "Я не буду спать пару ночей, не страшно, – сказал братик, – только ты возвращайся поскорее". "Это займет не больше трех дней", – ответила сестричка и уехала. А ночью братик очень тяжело заболел. Он лежал в бреду и в жару, и ему все время казалось, что хомячок громко стонет за стенкой дома, умирая в страшных муках, и он порывался встать и побежать мелко резать хомячку овощной салат, но тут же обессиленно падал на кровать. Он пришел в себя только через три дня, и первой его мыслью была страшная мысль о том, что хомячок умер. Собрав все свои силы, братик добрался до окна, ожидая увидеть страшную картину, – но salad monster был на месте и преспокойно смотрел сквозь решетку на далекие огни города. Но самым удивительным было то, что salad monster уменьшился почти вдвое! Когда сестричка наконец вернулась с похорон мамы и папы, братик кинулся к ней и закричал: сестричка, сестричка, наш хомячок жив-здоров и без мелко нарезанного овощного салата – он просто уменьшается в размерах! Да, – сказала печальная сестричка, – когда я стояла над свежей могилой наших мамы и папы, я поняла, что у нас был никакой не хомячок, а тот самый salad monster, о котором писал журнал "Афиша", и он съел наши молодые жизни с мелко нарезанным овощным салатом. И тогда братик заплакал, а сестричка взяла ружье и выстрелила прямо через окно, и salad monster упал на землю без единого звука, а дряхлые братик и сестричка поковыляли наружу и подошли к нему, и присели на корточки, и увидели, что перед ними лежит разорванный пулями рыженький хомячок, и передняя лапка у него приподнята, как будто он хочет поздороваться. И тогда сестричка зарыдала, закрыв лицо руками, и сказала братику: "Боже мой, что же я натворила!" 2. Шла кошечка по лесу, и вдруг видит – идет собачка. Кошечка ей и говорит: ты кто? – Я собачка! – А я кошечка! – Давай дружить! – Давай! – Подружились кошечка с собачкой и пошли дальше. Идут, идут – видят, идет им навстречу лошадка. Ты кто? – я лошадка! – А я кошечка! – А я собачка! – Давай дружить! – Давайте! – Подружились они и пошли дальше. Идут, идут, идут, идут, видят – навстречу им идет Смерть. Ты кто? – я Смерть! – А я кошечка! – А я собачка! – А я лошадка! Давай дружить! – Давайте! – Подружились они и пошли дальше. Идут, идут, идут по лесу, и вдруг видят – река. Надо нам, говорит Смерть, через эту реку перепрыгнуть и дальше идти. Кошечка разбежалась, прыг – и на том берегу. Потом лошадка разбежалась, прыг – и на том берегу. Потом Смерть разбежалась, прыг – и на том берегу. Потом собачка разбежалась, прыг – упала в воду и утонула. А вечером кошечка и говорит всем: я не могу заснуть, послушайте, это ужасно. Я все время чувствую, что это моя вина. Я так давно ее знаю, я должна была понимать, что она не сможет перепрыгнуть эту проклятую реку. Я должна была построить мостик, хотя бы, или на лошадку ее посадить. Господи, говорит кошечка и плачет, как мне ее не хватает! И ведь я, я, я во всем виновата! Тогда лошадка обняла кошечку и говорит: не плачь, не плачь, кошечка, это не из-за тебя, и ты прекрасно это понимаешь, перестань, тебе просто сейчас хочется найти всему происшедшему рациональное объяснение, – но ты же умница, ты же знаешь, что никто и ни в чем не виноват. Я знала ее, конечно, хуже, чем ты, но мы с ней дружили все-таки, и мне очень больно. Но от того, что ты себя замучаешь этими ужасными мыслями, она к нам не вернется. Нам надо поддерживать друг друга и идти дальше. Ну, посмотри на меня. Посмотри. Улыбнись, ну! Вот так. Мы все вместе. Мы друзья – и я, и ты, и Смерть. Мы заодно. Мы справимся. Мы всегда будем любить и помнить нашу собачку, и мы будем жить так, как ей бы хотелось, чтобы мы жили, – долго и счастливо. Тогда кошечка утерла слезки и весело засмеялась, и они с лошадкой крепко-крепко обнялись и побежали играть, а Смерть сказала: упокой, господи, собачкину душу. 3. Наступила осень, и всем стало плохо. И зайчику в глубокой норке, и белочке на высокой ветке, и лисичке на дальней полянке, и мишке в темной берлоге, и волку под тяжелой корягой – всех одолела сезонная депрессия, никого не обошла. Зайчик всё лежал в глубокой норке, смотрел сквозь дверку на тяжелый бесконечный дождь и думал: "Я бездарь. Это не смертельно, конечно, если понять в пятнадцать лет; в двадцать еще можно. Но в тридцать семь, прозанимавшись всю жизнь одним и тем же, понять, что ты бездарь, – это... это, в конце концов, просто невыносимо стыдно. О господи". Белочка на высокой ветке сидела, зажмурясь, в дупле, и ей казалось, что, если она пошевельнется хоть самую чуточку, – ее голова лопнет от боли. Белочка думала: "Я ведь любила, честно. По крайней мере дважды. Что же, что приводило меня в такой ужас, что невозможно было хоть на день, хоть на час с кем-нибудь остаться, остановиться? Что я защищала? Какую свободу? Свободу холодной осенью умирать в одиночестве от этого невыносимого, как болезнь, невыносимого, бесконечного, невыносимого дождя?" Лисичка на дальней полянке бродила под струями вместо того, чтобы бежать и прятаться к себе в нору, и думала: "Господи, хотя бы заболею, может, это что-нибудь изменит? Глупо, но какие еще надежды? Если бы хотя бы чувствовать, что он ждет моей смерти, – это все-таки какая-то связь между нами, какая-то его мысль обо мне, – но я настолько ему не мешаю, настолько не касаюсь его мира, что он даже смерти моей не ждет; что есть я, что нет меня. Господи, умереть бы". Мишка в темной берлоге думал: "Слава богу, засну сейчас, и хотя бы до весны всё кончится. Это надежда у меня по крайней мере такая. А учитывая, если честно, летнюю проголодь, то надежда эта – так, иллюзия. Лапы не хватит, безусловно, не хватит до весны, перестань себе врать, перестань. Встанешь и будешь шататься черным призраком, искать крови, а потом умирать от стыда и отмывать пасть и заходиться в рвоте, а потом... а потом вообще не знаю что. Хорошо хоть малых прокормил, вроде, они и не заметили, как все чудовищно, скрыл, спрятал, уберег от нищеты – по крайней мере, сейчас, по крайней мере, на этот год. А весной... Ладно. Дожить бы до весны еще". Волк под тяжелой корягой думал: "Он сказал – шесть месяцев, от силы – восемь – но это если питаться, – а как питаться? Лапы дрожат и так спина болит – лишний раз не прыгнешь, не пробежишься. Шесть или восемь. Почему они должны были прийтись именно на осень и зиму, почему не на лето, когда можно было уйти поглубже в чащу и там умереть, нежась, тихо, сонно? Умирать от голода легче в тепле, чем в холоде, да и летом я, может, и в нынешнем своем состоянии поохотился бы худо-бедно и тогда дольше бы протянул, а сейчас, по холоду и по снегу... Говорят, от голода наш брат умирает за две недели. Ужас, как долго". Все звери почувствовали мысли друг друга, и все преисполнились страха и сострадания, и все заплакали. Мужчины плакали тихо, давясь, в кулак, а белочка и лисичка просто ужасно взахлеб рыдали, и лисичка побрела на плач белочки, хотя они совсем и не были знакомы, – просто, ну, понятно, почему. Белочка была даже рада, и они вместе забрались поглубже в белочкино дупло и еще немножко поплакали на плече друг у друга, а потом закрыли вход в дупло и попробовали хорошенько согреться. Белочка поставила чайник, они перестали плакать и только всхлипывали тихонько и улыбались друг другу с облегчением. Им и правда стало немножко лучше. Они пили чай, и белочка рассказала, как она не смогла ничего создать из всех своих любовей, но ей было неловко опять плакать перед лисичкой, и она начала рассказывать свои истории во вполне комическом ключе, и они оказались действительно очень смешными, восхитительно просто смешными, – белочка даже и не подозревала, – и они с лисичкой смеялись до колик и даже впали в какое-то истерическое состояние. Потом лисичка рассказала белочке про своего мужа, как тот говорит: "Спокойной ночи!" – и гасит свет на кухне, где она сидит, и идет в постель, и она спрашивает из темноты: "Послушай, тебе не кажется, что ты делаешь что-то не так?" – и он говорит: ах да! – подходит, целует лисичку и все-таки идет в постель. Это очень грустная история, лисичка тогда проплакала почти два часа и еще плакала потом, когда звонила маме, но сейчас они с белочкой так хохотали, что лисичка даже облилась чаем, и им стало еще смешней. Тогда белочка подмигнула лисичке и достала из-под холодильника пачку с "Беломором", где был уже забитый косяк, и они пыхнули, и лисичка, которая никогда раньше не пыхала, так сладко поплыла и готова была расцеловать всех на свете и вообще, кажется, успокоилась в первый раз за последние три месяца. Они допыхали весь косяк, и белочка показала лисичке шрам от операции вдоль передней левой лапы, а лисичка рассказала про свой порок сердца и про то, как иногда невыносимо колет и тянет в груди, и как от этого страшно. Белочка погладила ее по лапке, и потом они смотрели "Список Шиндлера", но остановились и бросили на середине, потому что было невыносимо страшно. И тогда белочка, чтобы они развеялись и вообщ